Огонь изнутри
— Это видения темной стороны человека, — заверил он.
— Почему ты называешь это темной стороной человека? — спросил я.
— Потому, что она сумрачна и зловеща, — сказал он. — она не только неведомое, но еще кто знает, что такое.
— Ну а что можно сказать относительно эманаций, которые находятся внутри человеческого кокона, однако вне границ человеческой полосы? — спросил я. — можно ли их воспринять?
— Да, однако совершенно неописуемым образом, — сказал он. — Они не человеческое неведомое, как в случае с неиспользованными эманациями человеческой полосы, но почти неизмеримое неведомое, где человеческие черты вовсе не прослеживаются. В действительности это область такой обезоруживающей безграничности, что даже лучшие из видящих едва ли пустились бы в ее описание.
Я еще раз попытался настоять на том, что мне кажется, что тайна, очевидно, внутри нас.
— Тайна вне нас, — сказал он. — внутри мы имеем только эманации, стремящиеся разрушить кокон. И это, так или иначе, вводит нас в заблуждение, воины мы или средние люди. Только новые видящие обошли это. Они боролись за то, чтобы увидеть, и путем сдвига своей точки сборки они поняли, что эта тайна проницаема — не в том смысле, что мы ее постигаем, но в том, что заставляет нас постичь ее.
— Я говорил тебе, что новые видящие верят, что наши органы чувств способны воспринимать все. Они верят в это потому, что видят, что положение точки сборки определяет то, что воспримут наши чувства.
— Женщина-нагваль сделала это, — сказал дон Хуан, словно он прочел мои мысли. — она созерцала эти тени после полудня.
Мысль о ней, созерцающей эти тени после полудня, оказала на меня быстрое опустошающее действие. Интенсивный желтый свет этого часа, спокойствие этого города и привязанность, которую я испытывал по отношению к женщине-нагвалю, в одно мгновение всколыхнули во мне все одиночество бесконечного пути воина.
Дон Хуан определил пределы этого пути, когда сказал, что новые видящие — это воины полной свободы и их единственное устремление направлено к окончательному освобождению, которое приходит, когда они обретают полное сознание. Тут я понял с незамутненной ясностью, глядя на эти осеняющие стены тени, что подразумевала женщина-нагваль, когда сказала, что громкое чтение стихов — это единственное облегчение, какое имеет ее дух.
Я вспомнил, как за день до этого она читала здесь, на этом дворике кое-что для меня, но я не понял ее настойчивости, ее томления. Это было стихотворение Хуана Рамона Хименеса «Ора инманса», о котором она сказала, что оно синтезирует для нее одиночество воинов, вышедших, чтобы уйти к полной свободе:
Только птичка и колокол нарушали безмолвие...
Казалось, они беседуют с заходящим солнцем.
Золотистое молчание — вечер, сотканный из хрусталя.
Странствующая чистота развевает прохладные деревья,
И над всем этим прохладной реке снится,
Что она, попирая жемчуг,
Вырывается на свободу,
И тонет в вечности.
Дон Хуан и Хенаро подошли ко мне и смотрели на меня с выражением удивления.
— Что мы действительно делаем, дон Хуан? — спросил я. — возможно ли, чтобы воины готовили себя только к смерти?
— Ни в коем случае, — сказал он, мягко похлопывая меня по спине. — воины готовят себя, чтобы сознавать, а полное сознание приходит к ним только тогда, когда в них совершенно не останется чувства самодовольства: только когда они ничто, они становятся всем.
Мы помолчали. Затем дон Хуан спросил меня, не нахожусь ли я в муках жалости к себе. Я не ответил, так как не был уверен.
— Не жалеешь ли ты о том, что находишься здесь? — спросил дон Хуан с тонкой улыбкой.
— Конечно, нет, — заверил его Хенаро. Затем он как бы заколебался. Он почесал затылок и взглянул на меня, подняв брови. — может быть, ты жалеешь? — спросил он. — или нет?
— Конечно, нет, — заверил его на этот раз дон Хуан. Он повторил тот же жест: поскреб затылок и поднял брови. — а может быть, ты жалеешь? — сказал он, — или нет?
— Конечно, нет! — загудел Хенаро, и оба они взорвались от безудержного смеха.
Когда они успокоились, дон Хуан сказал, что чувство собственной важности всегда бывает движущей силой всякого приступа меланхолии.